По мысли Л.Н. Гумилева, антисистема возникает там, где есть контакт двух различных типов сознания, двух этнически разных культур, конфликтных в отношении друг друга. Но на стыке каких двух культур возникло то негативное сознание, которое можно воспринять как антисистему, сложившуюся в советское время? Не будут ли действовать те же силы и те же законы, что описаны ученым на материале этнически разных культур, в том случае, когда речь идет о "двух культурах", принадлежащих одному народу,
28
одному языку, опирающихся на общую национальную традицию, религию, государственность? Не появилась ли в результате столкновения неких конфликтных, противоположных начал, содержащихся в национальной русской культуре, будь то знаменитые ленинские две культуры, или же культура народная, представленная в литературе именами С. Клычкова, С. Есенина, Н. Клюева, и элитарная, дворянская, связанная с именем А. Блока, В. Ходасевича, А. Белого, М. Булгакова, - уродливая химерическая конструкция? Это вовсе не значит, что "черная кость" побила "белую", или наоборот: что одна культура "победила" другую; нет, в результате уничтожены оказались обе, а на их месте возникла некая новая, третья.
Если все же рассмотреть социалистический реализм в литературе и соответствующие ему явления в других видах искусства, таких, как архитектура, живопись, монументальная скульптура, музыка, в качестве химерической культурной конструкции, то мы неизбежно окажемся перед вопросом: какие две культуры (или несколько культурных пластов) столкнулись и пришли к полному взаимоотрицанию, испепелив друг друга, так что на их месте сложился феномен соцреалистической химерической конструкции?
Л.Н. Гумилев, строя свою концепцию на обширном историческом материале, прежде всего евразийском, говорит о химерах, возникающих в результате столкновения этнически чуждых культур. Думается, что русская действительность XIX - XX вв., при всей ее насыщенности самыми разными этническими традициями, обусловленными многонациональным характером Российской Империи, а потом Советского Союза, все же не дает материала для размышлений о неком фатальном для русской культуры столкновении с иной национальной культурой - хотя бы в силу того, что не знала себе равновеликой. Думается, эта версия может быть оставлена.
Следовательно, речь идет о напряжениях, переросших в разрушительные конфликты, внутри самой русской культуры. Но где истоки этого болезненного противостояния двух традиций? Каковы эти традиции? Что наполняет их энергии зарядом взаимоотрицания? Когда оно возникло и обнаружило себя? Восходят ли эти линии внутреннего напряжения к первой половине XIX в., когда "реальной критике", ведущей свое начало от В. Белинского и провозглашенной в качестве оружия политической борьбы Н. Добролюбовым, Н. Чернышевским, Д. Писаревым, противостояла эстетическая или философская критика, представленная именами
29
А. Дружинина или Ап. Григорьева? Или же его корни в еще более ранних периодах русской истории, в предшествующих столетиях? И в чем суть этого противостояния - носит ли оно чисто политический характер, или же затрагивает какие-то более глубокие аспекты русской национальной жизни?
Разделение русской национальной жизни на два несоприкасающихся пласта почувствовали представители русской интеллигенции, в частности, представители литературного и философского модернизма - и осознали как никогда остро: как национальную трагедию. Свидетельства этого есть во многих высказываниях представителей культурной элиты рубежа веков - З. Гиппиус, Д. Мережковского, И. Бунина. Размышляя об оторванности элитарной русской культуры (которая, заметим, при этом не перестает быть национальной культурой и национальным достоянием) от народной, Е. Кузьмина-Караваева писала: "Мы жили среди огромной страны, словно на необитаемом острове. Россия не знала грамоту - в нашей среде сосредоточилась вся мировая культура: цитировали наизусть греков, увлекались французскими символистами, считали скандинавскую литературу своею, знали философию и богословие, поэзию и историю всего мира, в этом смысле были гражданами вселенной, хранителями великого культурного музея человечества. Это был Рим времен упадка... Мы были последним актом трагедии - разрыва народа и интеллигенции. За нами простиралась всероссийская снежная пустыня, скованная страна, не знающая ни наших восторгов, ни наших мук, не заражающая нас своими восторгами и муками"31.
Пропасть между этими двумя пластами сделалась предметом мучительных философских размышлений А. Блока, нашедших свое высшее воплощение в статьях: "Интеллигенция и революция", "Народ и интеллигенция", "Стихия и культура", "Крушение гуманизма".
С характерным для Блока мотивом философского мистицизма, он склонен был рассматривать отношения между интеллигенцией и народом не только как ненормальные и недолжные. "В них есть нечто жуткое; душа занимается страхом, когда внимательно приглядишься к ним, - писал он в ноябре 1908 г. - Не совершается ли уже, пока мы говорим здесь, какое-то страшное и безмолвное дело? Не обречен ли уже кто-либо из нас бесповоротно на
30
гибель?"32. Блок размышлял о возможном исходе противостояния народа и интеллигенции, двух культур, двух реальностей русской жизни: "Полтораста миллионов, с одной стороны, и несколько сот тысяч - с другой; люди, взаимно друг друга непонимающие в самом основном"33.
А. Блок как никто другой ощущал все усиливающееся напряжение между двумя полюсами русской цивилизации, предопределенное самой историей: "Есть между двумя станами - между народом и интеллигенцией - некая черта, на которой сходятся и сговариваются те и другие. Такой соединительной черты не было между русскими и татарами, между двумя станами, явно враждебными; но как тонка эта нынешняя черта - между станами враждебными тайно!.. Не так ли тонка эта черта, как туманная речка Непрядва? Ночью перед битвой вилась она, прозрачная, между двух станов; а в ночь после битвы и еще семь ночей подряд она текла, красная от русской и татарской крови"34.
Ставя в этой статье вопрос, на который сам он не может дать ответ: "Или действительно непереступима черта, отделяющая интеллигенцию от России?"35, Блок всего месяц спустя ответил положительно: да, непереступима! "На вопрос о "недоступной черте", существующей между интеллигенцией и народом, ответил утвердительно не я, - ответила история России... История, та самая история, которая, говорят, сводится просто к политической экономии, взяла да и положила нам на стол настоящую бомбу"36.
Противопоставляя предельно широкие категории, которые Блок наполнял своим собственным художественным и философским смыслом, категории культуры и стихии, цивилизации и земли, народа и интеллигенции - он писал именно о противостоянии двух типов мышления, двух культурных типов, различных в принципе: и по духу, и по образам, в которых мыслят люди, им принадлежащие, и по понятиям, которые вкладываются ими в слова одного и того же языка - русского: "Их сон непохож на наши сны, так же как поля России непохожи на блистательную суетню Невского проспекта. Мы видим во сне и мечтаем наяву, как улетим от земли на машине, как с помощью радия исследуем недра
31
земного и своего тела, как достигнем северного полюса и последним синтетическим усилием ума подчиним вселенную единому верховному закону.
Они видят сны и создают легенды, не отделяющиеся от земли: о храмах, рассеянных по лицу ее, о монастырях, где стоит статуя Николая Чудотворца за занавесью, невиданная никем, о том, что, когда ветер ночью клонит рожь, - это "Она мчится по ржи", о том, что доски, всплывающие со дна глубокого пруда, - обломки иностранных кораблей, потому что пруд этот - "отдушина океана"37. (Как не вспомнить здесь "Епифанские шлюзы" А. Платонова!)
А. Блок был, наверное, тем художником и мыслителем, который больше, чем кто-либо, осознал трагизм разделения русского народа на два лагеря, два "стана" и понял, что ощущение катастрофизма, столь остро переживаемое людьми его круга, вызвано предчувствием неизбежного конфликтного столкновения "станов" и культурных зарядов, которые они несут с собой. Противостояние Невского проспекта и бескрайних русских полей не могло кончиться добром для русской цивилизации в целом: "Между двух костров распалившейся мести, между двух станов мы и живем. Оттого и страшно: каков огонь, который рвется наружу?.."38 И он как никто иной имел право спустя ровно десять лет, уже в 1918 г., спросить у своих соотечественников: "Что же вы думали?., что так "бескровно" и "безболезненно" и разрешится вековая распря между "черной" и "белой" костью, между "образованными" и "необразованными", между интеллигенцией и народом?"39 Вековая распря, как мы можем теперь видеть, разрешилась столкновением "двух культур", повлекшим за собой страшный взрыв, приведший к возникновению новообразования на том месте, где сошлись в последнем акте своей вражды кость "белая" и кость "черная".
Но это был уже последний акт трагедии, двинувшей страну к революции. Где был первый акт?
Пожалуй, можно назвать общепринятой мысль о том, что исток трагического разветвления русской культуры на два потока, со временем все дальше и дальше друг от друга удаляющихся, восходит к эпохе Петра I. Именно Петр Великий, заимствуя, по меткому выражению Н.Г. Чернышевского, у немцев или шведов военные учреждения, заимствовал, кстати, мимоходом и все вообще,
32
что встречалось его взгляду. Так же встретилась его взгляду и оказалась заимствованной "мимоходом" западноевропейская культура, не просто чуждая русскому сознанию, но несущая совершенно иные философские и этические посылки, по мысли одних философов; близкая глубинным историческим пластам русской культуры, по мысли других. Но так или иначе все сходятся на том, что с Петра русская культура развивается по принципиально иному пути, чем это было раньше.
Принято считать, что одним из качеств русского сознания является его соборность. Представления о заведомо большей ценности общины, коллектива, сообщества, чем отдельной личности, о праве коллектива подчинить себе личность, включить ее в себя и растворить в себе, расцениваются философами, пишущими о "русской идее", то как позитивная черта русского национального сознания, то как негативная - но редко кто отрицает ее наличие. Думается, что она жива и сейчас, что многие философские и литературно-эстетические концепции советского времени построены именно на этой черте. С другой стороны, западная культурная традиция утверждает самоценность человеческой индивидуальности, безусловное право на ее сохранение.
Однако эта противоположность двух мировоззренческих моделей определилась уже позже - в XVIII столетии. Петр I же, велевший брить бороды и пить "кофий", насильственно приобщал активно формирующуюся новую государственную и культурную элиту к западному типу цивилизации - пусть и через такие внешние признаки, как курение табака. Для него, вероятно, табак, балы и кофе были явлениями того же ряда, что и первая русская газета, литература, делающая первые шаги по западному пути - хотя бы в плане становления жанра авантюрного романа. Но за бритыми бородами и прочей внешней атрибутикой проглядывали куда более значимые явления: на русской почве всходили постепенно ростки западноевропейской цивилизации: открылись первые русские университеты, математические и навигационные школы, развитие науки в которых уже в ближайшие десятилетия превзошло по результатам достижения западных университетов. Вслед за картошкой явились русские газеты и журналы, без которых уже немыслима литература XVIII в., за бритьем бород - и русский театр, просвещение, поэзия и другие художества. Прививка западной культуры оказалась в высшей степени плодотворной: в сущности, весь екатерининский век, да и век литературного классицизма в целом, потому и стал веком Г. Державина, А. Сумарокова,
33
В. Тредиаковского, Д. Фонвизина, что начала, привнесенные Петром I, не только прижились в русской культуре, но стали своими, перестали осознаваться как нерусские, иностранные, "немецкие". Да они и не были уже таковыми, ибо, перенесясь на нашу почву, развиваясь на протяжении двух веков по русскому культурному пути, оказались неотторжимы от русской цивилизации. Русские люди, по мысли Г. Федотова, "на Петра немедленно ответили Ломоносовым, на Растрелли - Захаровым, Воронихиным; через полтораста лет после петровского переворота - срок небольшой - блестящим развитием русской науки.
Этот необычайный расцвет русской культуры в новое время оказался возможным лишь благодаря прививке к русскому дичку западной культуры. Но это само по себе показывает, что между Россией и Западом было известное сродство; иначе чуждая стихия искалечила бы и погубила национальную жизнь. Уродств и деформаций было немало. Но из галлицизмов XVIII в. вырос Пушкин; из варварства 60-х годов - Толстой, Мусоргский и Ключевский". Следовательно, в русской национальной жизни были культурные пласты, связанные генетически с древними Киевом и Новгородом, "и в них легко и свободно совершался обмен духовных веществ с христианским Западом"40. Подобной позиции придерживались многие представители философской мысли русской эмиграции: "Именно в петровский период истории, - считал Н. Бердяев, - был расцвет русской культуры, было явление Пушкина и великой русской литературы, пробудилась мысль... Россия должна была преодолеть свою изоляцию и приобщиться к круговороту мировой жизни. Только на этих путях возможно было мировое служение русского народа"41.
Та естественность прорастания на русской почве культурного семени, завезенного из Европы Петром, говорит лишь о том, что оно не было инородным для России. Рядом с "московским", по выражению Г. Федотова, генотипом в русском народе жил генотип значительно более древний и исконный, сформированный Киевской Русью с ее явно выраженной западной ориентацией, генотип, проявившийся в демократии древнего Новгорода.
Сейчас мы не располагаем общепринятой точкой зрения, которая могла бы твердо обосновать почвенность или беспочвенность Петровских реформ: ее не существует ни в метрополии, ни в эмигрантских
34
кругах. Безусловно, заслуживает внимания точка зрения на этот вопрос Б.А. Успенского, которая может перевести споры об этом на принципиально иной уровень. Успенский склонен рассматривать образ "новой России" и "нового народа" как своеобразный миф, "который возник уже в начале XVIII столетия и был завещан последующему культурному сознанию. Представление о том, что культура XVIII в. составляет совершенно новый этап, отличный от предшествующего развития, настолько глубоко укоренилось, что, по сути дела, не подвергалось сомнению; споры могли вестись о том, произошел ли разрыв со стариной в конце или в середине XVIII в., имел ли он мгновенный или постепенный характер и, наконец, как следует к нему относиться в перспективе последующей культурной истории: как к событию положительному, обеспечившему быстрый культурный прогресс России, или как к явлению отрицательному, повлекшему за собой утрату национальной самобытности. Однако самый факт принимается всеми почти в том виде, как его сформулировала сама исследуемая эпоха"42. С точки зрения исследователя, новая послепетровская культура значительно более традиционна, чем принято думать. То, что субъективно переживалось как модели западной культуры, неестественно перенесенные на русскую почву, на деле не было таковым, тут же перетолковывалось, перекраивалось в глубинном соответствии с национальными архаичными моделями. Рассматривая такие важные грани национального менталитета, как религиозность и атеизм, соотношение христианства и язычества, переживание пространственно-временных отношений, Б. Успенский приходит к выводу о том, что вызванный "европеизацией" культурный сдвиг даже усилил некоторые архаические черты в русской культуре, "обнажил некоторые архаические семиотические модели, которые хотя и присутствовали в русской средневековой культуре в том виде, в каком она сложилась с XIV - XV вв., но, вероятно, восходили к значительно более раннему пласту. В этом отношении, вопреки бытующему поверхностному представлению, XVIII в. был глубоко органичен русской культуре как таковой"43.
Среди таких архаических черт русской цивилизации, усиленных Петровской реформой, была ее внутренняя противоречивость,
35
выраженная в целом ряде внутрикультурных оппозиций. Это проявилось и в сфере религиозного сознания (противопоставленность <или сопоставленность?> в национальном менталитете языческого и христианского начал), и в русской языковой ситуации, в диглоссии, сосуществовании в одном обществе церковно-славянского и русского языков, между которыми существует жесткое разделение сфер употребления, один из которых отмечен высокой престижностью, другой лишен этого признака. С Петровского времени эта оппозиционность усиливается и становится еще более значимой характеристикой культурной ситуации, чем это было раньше.
Дворянская культура становится все более и более противопоставленной народной, фольклорной культуре, которую не затронул ни петровский век, ни век просвещения, ни век XIX. Она существовала обособленно, как бы не замечая, не зная, что происходит с культурой элитарной, дворянской. Ее развитие не было направлено по европейскому руслу Петром I, оно шло в другом направлении и на другом уровне. Возникла ситуация, драматичная по сути своей. В рамках одного языка, одного вероисповедания, одной культурной традиции, одного народа развивались параллельными путями, вовсе не совпадая, не перекрещиваясь, "две культуры", как бы не замечающие существования друг друга. Это вовсе не значит, что одна была более русская, другая - менее, одна принадлежала "черной кости", другая "белой", одна была лучше - другая хуже. Это не значит, что путь народной культуры был более прямым и естественным для русского сознания, чем путь культуры дворянской, вызванной к жизни Петром I и поддержанной Екатериной II. И та и другая состоялись в истории и дали великие образцы - следовательно, были естественны и благотворны для России.
Но в самом факте их существования содержался глубинный внутренний конфликт, сильнейшее напряжение, дававшее себя знать в разные периоды русской истории, такие, как пугачевщина или же революция и гражданская война, последовавшая за 1917 г. Заимствовав "мимоходом" на Западе формы европейской культуры, архитектуры, литературы, формы социального бытия и государственного устройства, Петр I, по сути дела, запрограммировал столкновение патриархальных, исконных основ бытия с заимствованными на Западе, прижившимися, ставшими своими на русской почве.
Чем же было определено это взаимное непонимание и враждебность между двумя этажами русского общества? Что лишало
36
людей одной национальности, говорящих на одном языке, возможности позитивного и плодотворного взаимодействия?
Думается, что это было в корне различное понимание человеческой личности. Ее места в этом мире. Ее назначения, прав, свобод. Ее взаимоотношения с другими людьми. Здесь, вероятно, и содержался "ген" отторжения двух культур, здесь-то и срабатывал каждый раз механизм, препятствовавший развитию начавшегося было сближения.
Рядом с европейским типом русского сознания существовал иной - азиатско-деспотический, идущий от Поля, от Орды, связанный с неприятием индивидуального, личностного начала. Этот социокультурный исторический тип Г. Федотов склонен называть московским. "В татарской школе, на московской службе выковывался особый тип русского человека - московский тип, - пишет он. - Этот тип, психологически, представляет сплав северного великоросса с кочевым степняком, отлитый в формы осифлянского православия... Мировоззрение русского человека упростилось до крайности... Он не рассуждает, он принимает на веру несколько догматов, на которых держится его нравственная и общественная жизнь... Свобода для москвича - понятие отрицательное: синоним распущенности, "ненаказанности", безобразия"44. По мнению Г. Федотова, московский тип стал основным типом, противостоящим образованному слою общества, интеллигенции; его-то и склонны были называть в начале века "народ". Сложившись в момент формирования вокруг Москвы централизованного русского государства, он обладал удивительной стойкостью и монолитностью: "От царского дворца до последней курной избы московская Русь жила одним и тем же культурным содержанием, одними идеалами. Различия были только количественные. Та же вера и те же предрассудки, тот же Домострой, те же апокрифы, те же нравы, обычаи, речь и жесты". Культурная расколотость петербургского, послепетровского периода и сложность человеческой личности, явленная, к примеру, Достоевским, немыслима в Москве. "Вот это единство культуры и сообщает московскому типу его необычайную устойчивость. Для многих он кажется даже символом русскости. Во всяком случае, он пережил не только Петра, но и расцвет русского европеизма; в глубине народных масс он сохранился до самой революции"45.
37
Сколь неоднозначно воспринимали деятельность Петра I народ, с одной стороны, и в целом сформировавшаяся уже к екатерининской эпохе дворянская элита - с другой, говорит отношение к главному и наиболее зримому детищу русского царя - Петербургу. В отношении к этому городу проявилась глубинная противоположность двух "станов", о которых писал Блок, непроходимость пропасти, вырытой Петром I между ними.
Русское сознание знает два мифа о Петербурге, притом оба связаны с деяниями Петра I, трактуют город как прямое продолжение царя. "И в раскольничьих преданиях, и в письменной литературе Петр и Петербург составляли как бы некое единство, одну сферу, один комплекс признаков, особенностей, отношение к которому и лежало в основе мифа, - пишет Л. Долгополое. - В народных преданиях Петр - антихрист, порождение сатаны, подмененный царь. Город, основанный им, нерусский (то есть неистинный, противоестественный) город, его удел - исчезнуть с лица земли. В письменной литературе, напротив, Петр - личность исключительная, герой, титан, полубог. Город, основанный им, есть великое дело, которому суждено существовать в веках"46. То, что в русском сознании сформировались два противоположных мифа о Петре и его городе, в которых личность, его породившая, трактуется то как воплощение нерусского, немецкого зла, пришедшего на русскую землю, то как персонификация идеи добра, блага и просвещения, говорит о глубине разрыва. В русской литературе эти две полярные концепции сошлись и образовали единство лишь однажды - в "Медном всаднике" Пушкина.
Каковы были возможные варианты сосуществования двух русских культур?
Обобщая, можно сказать, что их было два: синтез, плодотворное взаимодействие, с одной стороны, и разрушительное столкновение, ведущее к созданию странного культурного новообразования - с другой. На протяжении последних двух веков попеременно реализовывались обе возможности. При этом первая обуславливала интенсивное культурное развитие и взлет национального самосознания, вторая была чревата национальными катастрофами.
Думается, что одним из самых жестоких актов противостояния "двух культур", перешедших в прямое их столкновение, была пугачевщина.
38
Справедливое движение за свободу, за обретение своего человеческого и социального достоинства, всколыхнувшее всю крестьянскую крепостную Русь, чуть не обернулось страшной национальной катастрофой.
"Пугачевщина рождена великой русской трагедией, которая состояла в глубоком расколе нации: как дворяне крестьян за людей не считали, так и крестьяне перестали видеть в дворянах людей, - пишет, размышляя о "Капитанской дочке", О. Чайковская в публицистической и одновременно философской статье "Гринев". - На зверства помещиков народ ответил кровавым восстанием, которое было подавлено не менее кроваво... Результатом было всеобщее ожесточение"47. Думается, что это был момент, когда национальная русская культура была буквально в двух шагах от гибели, когда два противостоящих лагеря, народ и дворянская государственность, и две культуры, которые несли они с собой, чуть было не пришли ко взаимному уничтожению. В самом деле, трудно не согласиться с О. Чайковской, которая, ставя вопрос: "Ну а если бы Пугачеву удалось на время победить?", так отвечает на него: "Его победа, несомненно, пробила бы чудовищную брешь в русской культуре - кстати, в ходе пугачевщины едва не погиб Державин, его спасла только резвость коня; едва не был повешен маленький Ванечка Крылов... Да и с самим Пушкиным неизвестно еще, как бы дело обернулось: пугачевцы побывали в Болдине и, не найдя Л.А. Пушкина, деда поэта, который был с семьей в отъезде, повесили его дворового"48. Конечно же, история не знает сослагательного наклонения, но столь ли уж и невероятно подобное допущение, если вспомнить, чего стоила дворянской государственности победа над Пугачевым, берущим город за городом? Отчаянное желание Екатерины II самой возглавить поход против самозванца? Участие в усмирении бунта лучших полководцев, таких, как А.В. Суворов, А.И. Бибиков, П.И. Панин?
В самом деле, та самая брешь в национальной культуре, о которой размышляет О. Чайковская, представляя себе победу восставших, как раз и есть вакуум, результат взаимного уничтожения двух культур. Этот вакуум очень скоро заполнился бы странным промежуточным образованием, и Россия бы не имела своего XIX в., начатого Пушкиным и завершенного Чеховым.
39
Но век Пушкина и Чехова состоялся: за взрывом пугачевщины последовала новая эпоха, в которой оказались реализованы возможности синтеза. Эти возможности проявились хотя бы в том внимании и творческом интересе, с которым представители дворянской культуры черпали силы и вдохновение в культуре народной. Адмирал А.С. Шишков, пытавшийся избавить русский язык от любых заимствований, и утопические лингвистические и литературные концепции шишковистов, конечно же, являют собой крайнее выражение стремления к исконности и национальной незамутненности традиций. Но не с той ли же самой тенденцией связан последний этап творчества злейшего оппонента Шишкова - Н.М. Карамзина, стремящегося в "Истории государства Российского" осмыслить своеобразие русского исторического пути? Не с этой ли тенденцией связана культурно-философская мысль славянофилов прошлого века?
В русской культуре постоянно реализовывались обе возможности: обострение конфликта сопровождалось обоюдным стремлением к синтезу. Чем больше и сильнее были устремления "синтетические", тем больше был запас прочности российской цивилизации. В этом проявлялся своего рода механизм самозащиты, самосохранения национальной культуры, обреченной волею истории жить в мучительном расколе с самой собой, совмещать в себе два культурно-исторических генотипа: московский, с одной стороны, киевско-новгородский, возросший спустя столетия в Петербурге - с другой. Это обоюдное стремление друг к другу не останавливало даже крепостное право, уродующее и крепостных, и крепостников, формирующее непроходимое, казалось бы, поле отчуждения между крепостным и барином. Но именно этого отчуждения не чувствуют ни Савельич с Петрушей Гриневым, ни Пушкин с Ариной Родионовной или же с тем крепостным дядькой, который внес его, смертельно раненного, после дуэли в квартиру на своих руках. Отношения между ними не сословные, а общечеловеческие, скорее родственные, те, что связывают младшее и старшее поколения. И именно эти, личностные, родственные, родительские и сыновние, отношения создавали возможность проникновения одной культуры в другую. "Разделенные сословно и классово, дворянин и крепостной были в одной жизни, в тесной повседневной связи, во взаимовлиянии, нередко и плодотворном. Русские мамки и няньки, качавшие дворянских младенцев, передавали им, не ведая того, духовные ценности, созданные народом, а вокруг дворянских интеллигентов возникала атмосфера, способствовавшая росту интеллигенции крепостной.
40
Возникало некое братство по общей культуре, выработавшее свои крепкие нравственные устои, свои эстетические каноны, свои правила поведения. Она началась как неграмотная, эта культура, <...> передавалась изустно от отца к сыну, от бабушки к внуку и стала основой того роскошного здания, которое надстроилось над ней в XIX в., вобравшим в себя все богатство культуры мировой"49.
А творчество Пушкина? Взращенный на самой рафинированной дворянской, элитарной культурной традиции, унаследовавший от Державина дух и стиль блестящей екатерининской эпохи, Пушкин мыслит себя носителем и наследником народной культуры. И в сказках Пушкина как раз и проявилась плодотворность культурного синтеза. Оказалось, что "ткани" двух русских культур не только не отторгают друг друга, но, напротив, соединяясь, обнаруживают возможность интенсивного развития и плодотворного синтеза, способного в перспективе привести к соединению, слиянию в один общий поток. Не о том ли свидетельствует народная сказка о золотой рыбке, автором которой для всякого русского является Пушкин, поэма "Руслан и Людмила" или же "Песни западных славян", если взять более поздний период его творчества?
Думается, что феноменальный и ни с чем не сравнимый взлет русской литературы прошлого века как раз и обусловлен наметившимся синтезом двух культур. Он проявился в творчестве почти каждого художника. Вспомним опыт Гоголя, автора "Миргорода", "Ночи перед Рождеством", "Страшной мести" - и "Невского проспекта", "Портрета", "Носа". Две линии национальной культуры сосуществуют в его творчестве совершенно органично, синтезируются.
Но высшим проявлением культурного синтеза стали 60-е годы, разночинство, когда этот "новый кряж людей", по выражению А. Герцена, плоть от плоти народной среды, выучившись на медные деньги, пришел в университетские аудитории. Разночинцы заняли профессорские кафедры, "пристрастились", по выражению Д. Писарева, к базаровскому микроскопу и лягушке. Этих людей приветствовал Н. Некрасов в "Школьнике", о них написал роман Н. Чернышевский. Можно предположить, что 60-е годы являют кульминацию культурного синтеза. Это как раз тот момент русской истории, когда реальной была возможность преодоления трагического противостояния двух культур, существовали реальные предпосылки их слияния в одну. "Еще 50 лет, - предполагал Г. Федотов, - и
41
окончательная европеизация России - вплоть до самых глубоких слоев ее - стала бы фактом. Могло ли быть иначе? Ведь "народ" ее был из того же самого этнографического и культурного теста, что и дворянство, с успехом проходившее ту же школу в XVIII в. Только этих пятидесяти лет России не было дано"50.
Увы, эта возможность не была реализована. Сами шестидесятники, личные человеческие судьбы которых, как и судьба целого их поколения, были связаны с приобщением к науке, культуре, цивилизации, ведущей свою генеалогию от Петровского времени, принесли с собой призыв "к топору", провозглашенный Герценом - слова Пушкина о бессмысленности и беспощадности русского бунта не были ими услышаны. Они ополчились на тот самый тип европейской цивилизации, к которому, казалось бы, были приобщены. Мечтая о крестьянской революции и всячески пытаясь ее приблизить, они раздували огонь, способный пожрать вообще всю русскую культуру - и дворянскую, и народную, в котором бесследно исчезнет и профессорская кафедра разночинца, и герценовский крестьянский топор, и печной горшок, и Аполлон Бельведерский, о ценности которых спорили в 60-е годы и Н. Некрасов, и А. Герцен, вспоминая свой давний разговор с В. Белинским. Революционность шестидесятников, стремящихся как бы перенести пугачевщину в XIX в., поставила под вопрос перспективы синтеза, идущего в это же самое время с необычайной интенсивностью. Увы, призывы "к топору" свели на нет и хождение в народ, начавшееся в 60-е и завершившееся поездкой А. Чехова на Сахалин, и теорию малых дел, способную, как казалось, соединить две русских жизни, две цивилизации: дворянскую и народную. Этого не произошло. XIX век закончился осознанием непреодолимой бездонной пропасти между народом и образованной частью общества - той самой пропасти, о которой писала Е. Кузьмина-Караваева, в которую мужественно смотрел, готовый к любым личным жертвам для ее преодоления, А. Блок, осознавая, впрочем, ее непреодолимость, и которой ужаснулся, заглянув в нее, М. Горький, автор "Несвоевременных мыслей".
С особой ясностью катастрофичность ситуации, когда, по выражению С.Н. Булгакова, "нация раскалывается надвое, и в бесплодной борьбе растрачиваются лучшие ее силы"51, обнажилась после
42
взрыва 1905 г. Русский образованный слой общества, ведущий свою родословную от Петровской реформы и наследующий тот самый, дворянский, элитарный тип культуры, получивший тогда уже укоренившееся гордое звание интеллигенции, возложил вину за это на себя. Повторившаяся пугачевщина и столь же жестокое ее подавление многим открыли глаза. Публичным покаянием и осмыслением исторических ошибок стал сборник "Вехи", ибо "революция есть духовное детище интеллигенции, а, следовательно, ее история есть исторический суд над этой интеллигенцией"52.
Все авторы "Вех" трагически воспринимают разобщенность двух слоев русской нации. "Сказать, что народ нас не понимает и ненавидит, значит не все сказать. Может быть, он не понимает нас потому, что мы образованнее его? Может быть, ненавидит за то, что мы не работаем физически и живем в роскоши? Нет, он, главное, не видит в нас людей: мы для него человекоподобные чудовища, люди без Бога в душе..." - пишет М. Гершензон. По его мысли, до 1905 г. это противостояние не было столь очевидным. "Мы даже не догадывались об этом. Мы были твердо уверены, что народ разнится от нас только степенью образованности... Что народная душа качественно другая - нам это и на ум не приходило"53. Именно Гершензон острее всех ощущает трагизм и неизбывность конфликта и, что самое страшное, его неразрешимость. "Между нами и нашим народом - иная рознь. Мы для него не грабители, как свой брат, деревенский кулак; мы для него не просто чужие, как турок или француз: он видит наше человеческое и именно русское обличие, но не чувствует в нас человеческой души, и потому он ненавидит нас страстно, вероятно, с бессознательным мистическим ужасом, тем глубже ненавидит, что мы свои. Каковы мы есть, нам не только нельзя мечтать о слиянии с народом, бояться его мы должны пуще всех казней власти..."54
Как понять эту мысль М. Гершензона? Думается, что он предвидит страшные перспективы новой русской революции, ту самую брешь в русской культуре и в русской цивилизации, которую не пробил Пугачев, но может пробить пугачевщина XX в. Боясь "слияния с народом", М. Гершензон страшится взаимного испепеления двух непонятных друг для друга культур и двух непонимающих друг друга слоев русского общества.
43
Эта же мысль - мысль об опасности сближения двух культурных потенциалов, созданных внутри русского общества, мысль о том, что в этом случае может быть превышена некая критическая масса и произойдет взрыв, способный привести к национальной катастрофе - содержится также в статье П. Струве. Во всех русских революциях, считает он, "не способных противопоставить что-либо исторической государственности и о нее разбившихся", будь то "движение, связанное с именем Стеньки Разина, стоившее множества жертв, бессмысленно жестокое, совершенно "воровское" по своим приемам", или же пугачевщина, которая "не представляет ничего нового, принципиально отличного от смуты 1598 - 1613 гг. и от разинщины"55, не было все же той опасности, которая проявилась в революции 1905 г. Дело в том, что "после пугачевщины и до этой революции все русские политические движения были движениями образованной и привилегированной части России. Такой характер совершенно явственно присущ офицерской революции декабристов... Только в той революции, которую пережили мы, интеллигентская мысль соприкоснулась с народной - впервые в русской истории в таком смысле и в такой форме"56. Формы этого соприкосновения показались воистину чудовищными, пробудили самые жестокие и страшные силы как с той, так и с другой стороны, как, впрочем, в любом "русском бунте". Его жестокость и бесперспективность оказались умноженными соприкосновением двух классов русского общества, двух его слоев, тем, что возмущение оказалось во многом инспирировано интеллигенцией. "Прививка политического радикализма интеллигентских идей к социальному радикализму народных инстинктов совершилась с ошеломляющей быстротой"57. Эта прививка была одним из первых шагов к тому социокультурному новообразованию, которое возникнет в России спустя два с небольшим десятилетия.
В своей тяге к народу интеллигенция руководствуется мотивом жертвенности, но этот мотив трансформируется в некий инстинкт самоуничтожения и готовность во имя абсолютного народного блага к уничтожению вообще всего насущного мира. Таким образом, революционность, считал С. Франк, есть лишь отражение метафизической абсолютизации ценности разрушения, следствие политического радикализма и максимализма, присущего вообще русскому
44
сознанию, о чем писал, в частности, кн. Е. Трубецкой. Самое страшное состоит в том, что в революционности и радикализме зреет готовность приветствовать разрушение, принять взаимное испепеление двух культур в наивной и безумной вере в то, что на их месте возникнет со временем нечто прекрасное (и отнюдь не сбывшееся в реальном). С. Франк как бы прогнозирует сам процесс возникновения и развития будущей химеры, когда из разрозненных элементов прежнего человеческого бытия появится нечто новое, сочетающее в себе эти фрагменты. "Если смотреть на проблемы человеческой культуры, как на проблему механическую, то и здесь нам останутся только две задачи - разрушение старых вредных форм и перераспределение элементов, установление новых, полезных комбинаций из них. И необходимо совершенно иное понимание человеческой жизни, чтобы осознать несостоятельность одних этих механических приемов в области культуры и обратиться к новому началу - началу творческого созидания"58. Увы, подобный взгляд на культуру, готовность ее разрушить, сжечь все вокруг себя, устремленность к взаимоуничтожению, но не к синтезу, не к творческому созиданию, оказался господствующим в русском менталитете начала века.
Во многом из-за этого в русской литературе, философским и этическим фундаментом которой всегда была гуманистическая традиция, смогла сложиться в 20 - 30-е годы принципиально антигуманистическая художественная концепция.
Подобная концепция, отражая не только художественное видение мира тем или иным писателем, но и его вполне реальное состояние, была порождена глубинными чертами русского национального характера. Со всей очевидностью они обнажились в 1905 г. Понадобились кровавые события революции для того, чтобы понять, что народ отнюдь не паинька, что он не обладает абстрактно-добродетельной физиономией и вовсе не являет собой ангельский образ. В нем, как и во всяком народе, есть светлые и черные начала. "В исторической душе русского народа всегда боролись заветы обители преп. Сергия и Запорожской Сечи или вольницы, наполнявшей полки самозванцев, Разина и Пугачева"59. Какая из двух этих традиций, живущих в народной душе, сможет взять верх? Какая восторжествует при соприкосновении с иным культурным началом?
45
Увы, интеллигенция разбудила разрушительные силы народной души. Это связано с тем, что в своем отношении к народу "она постоянно и неизбежно колеблется между двумя крайностями - народопоклонничества и духовного аристократизма. Потребность народопоклонничества... вытекает из самых основ интеллигентской веры. Но из нее же с необходимостью вытекает и противоположное - высокомерное отношение к народу, как к объекту спасительного воздействия, как к несовершеннолетнему, нуждающемуся в няньке для воспитания к "сознательности", непросвещенному в интеллигентском смысле слова"60. Это обстоятельство и привело к тому, что при соприкосновении интеллигенции и народа, идущего особенно тесно с 60-х годов, с народнических и разночинских времен, при всей позитивности подобного соприкосновения, высекались все же смертоносные искры, порождались разрушительные энергии. Именно на такой трактовке отношений двух слоев русского общества настаивает С. Булгаков: "Разрушение в народе вековых религиозно-нравственных устоев освобождает в нем темные стихии, которых так много в русской истории, глубоко отравленной злой татарщиной и инстинктами кочевников-завоевателей". Именно "эти грозные, неорганизованные, стихийные силы в своем разрушительном нигилизме"61 и проявились впервые во всей своей сокрушительной мощи в 1905 г.
Увы, авторы "Вех" в своих мрачных пророчествах оказались правы: разведенные в истории предшествующих веков, две русские цивилизации и две культуры не сошлись в XX в. Напротив, их сущностная, бытийная природа обусловила непримиримый конфликт между ними. В результате их решительного столкновения, первым актом которого был 1905 г., а кульминацией - 1917 г., которое подготавливалось всем предшествующим развитием, в ход вступили неведомые нам пока историко-культурные механизмы и превышенной оказалась критическая масса. Произошел взрыв, в результате которого испепелены были обе культурные тенденции (а не одна победила другую). К счастью, русская культура обладала значительным запасом прочности, чтобы сохранить в своих недрах, пусть и в форме латентного существования, культурные коды своего предшествующего развития.
В 1920-е годы в эмигрантских литературных кругах утвердилась мысль о Ленине как о современном Пугачеве - только с университетским
46
образованием. Это достаточно простое и очевидное сравнение помогает понять сущность тех культурно-исторических процессов, которые развивались в 1910 - 1920-е годы.
То, что не случилось в последние десятилетия XVIII столетия, стало реальностью в начале XX в. Университетское образование нового Пугачева не изменило культурной направленности бунта, ставшего революцией. Это выяснилось уже после ее "генеральной репетиции" 1905 - 1907 гг., об этом во всеуслышанье заявили авторы сборника "Вехи". Без малого полтора десятилетия спустя в сборнике философских статей "Из глубины" они констатировали коренное изменение культурной ситуации в России после 1917 г. С точки зрения одного из них, С.А. Аскольдрва, суть событий 1917 г. заключалась не в социальных преобразованиях, а затрагивала именно общекультурные основы национальной жизни. "Государственный переворот октября 1917 г., - писал он, - имел в себе очень мало "социального". Он был противообщественным во всех отношениях, ибо, нарушая все основные условия общественной жизни - собственность, функции управления, международные обязательства, суд, все основные права свободы, выбивая из жизненного строя под злобной кличкой "буржуев" все неугодные крайним демагогам классы и слои общества, он останавливал жизненные функции государства. Только умственная темнота и ослепление страстями наживы и мести могли помешать тому народу, ради которого будто бы производились все эти неистовые эксперименты, видеть, что вместе с буржуазией терпели катастрофу и все необходимые при всяком социальном строе общественные организации, а в недалеком будущем подготовлялись неустранимые бедствия и для того самого пролетариата, который лишь временно извлекал выгоды из создавшегося положения. По существу, под флагом социализма медленно происходил процесс анархического разложения... Дезорганизующая природа этого процесса достаточно была выяснена самой жизнью..."62
"Дезорганизующая природа этого процесса" трагически сказалась и на литературе, и на частных судьбах художников: общую судьбу разделили Н. Клюев, С. Есенин, С. Клычков, представители народной культуры, сумевшие выразить мироощущение крестьянской Руси, несущие в себе незыблемые основы народного национального
47
бытия, и, скажем, Б. Пильняк или князь П. Святополк-Мирский, Вс. Мейерхольд и А. Таиров, представляющие другую ветвь национальной культуры.
48
31
Кузьмина-Караваева Е.Ю. Встречи с Блоком // Ученые записки Тартуского гос. ун-та. № 209. Тарту, 1968. С. 267 - 268.
32
Блок А.А. Народ и интеллигенция. С. 259 - 260.
36
Блок А.А. Стихия и культура. С. 274 - 275.
37
Блок А.А. Стихия и культура. С. 280.
39
Блок А.А. Интеллигенция и революция. С. 402 - 403.
40
Федотов Г.П. Россия и свобода // Знамя. 1989. № 12. С. 206.
41
Бердяев Н.А. Истоки и смысл русского коммунизма. М., 1990. С. 11 - 12.
42
Успенский Б.А. Роль дуальных моделей в динамике русской кулыуры // Б.А. Успенский. Избранные труды. Т. 1. Семиотика истории. Семиотика культуры. С. 235.
44
Федотов Г.П. Россия и свобода. С. 203 - 204.
46
Долгополое Л. На рубеже веков. Л., 1977. С. 159 - 160.
47
Чайковская О. Гринев // Новый мир. 1987. № 8. С. 239.
49
Чайковская О. Гринев // Новый мир. 1987. № 8. С. 241.
50
Федотов Г.П. Россия и свобода. С. 210.
51
Булгаков С.Н. Героизм и подвижничество (из размышлений о религиозной природе русской интеллигенции) // Вехи: Сборник статей о русской интеллигенции. 5-е изд. М., 1910. С. 67.
53
Гершензон М. Творческое самосознание // Вехи. С. 85.
55
Струве Л. Интеллигенция и революция // Вехи. С. 156 - 158.
58
Франк С.Л. Этика нигилизма (К характеристике нравственного миросозерцания русской интеллигенции) // Вехи. С. 195.
59
Булгаков С.Н. Героизм и подвижничество. С. 64.
60
Булгаков С.Н. Героизм и подвижничество. С. 59 - 60.
62
Аскольдов С.А. Религиозный смысл русской революции // Вехи. Из глубины. М., 1991. С. 242.